<<< На титульный

 

 

 

 

Ирв ЦУКЕРМАН

 

БОГ ХРАНИЛ МЕНЯ

 

 

 

Когда я размышляю об этом теперь, я думаю, что Вторая мировая война началась для меня в 1939 году. В то время я этого еще не знал, поскольку мне было всего пятнадцать – я учился в девятом классе средней школы. Школа находилась в районе Бруклина, где жило много эмигрантов, в том числе и мои родители, и все они пытались прокормить семью, подрабатывая на швейных фабриках Манхэттена. Денег не было, лишнего угла тоже, но не откликнуться на мольбу о помощи родственников из Европы люди, конечно, не могли. В моем классе стали появляться новые ученики – дети с лицами стариков и непонятным говором.

Но что было еще труднее понять – это истории, которые они нам рассказывали: о запрете ходить в школу, о ночных облавах на людей в тех районах, где они жили, о том, как бесследно исчезали знакомые. Именно поэтому родители прислали их сюда, чтобы они пожили у родственников в США, пока не закончится этот ужас. Только спустя годы я начал задаваться вопросом, почему американцы и руководители страны утверждали, что ничего не знали о том, что происходило в Европе. Спроси они меня, я бы им рассказал.

Я вырос в районе гетто на Брайтон Бич во времена депрессии. Для моих родителей – матери, родившейся в России, и отца из Польши – это была чужая земля, где улицы не были вымощены золотом, а полны иммигрантами, как и они сами, бродившими от одной швейной фабрики к другой в поисках сдельной работы. Это означало несколько пенни за пришитый карман или рукав. Сейчас я понимаю, что, будучи сами незащищенными, они старались изо всех сил защитить своих детей. Мы были аккуратно одеты, слушались старших, прилежно учились и маршировали в колоннах, более стройных, чем могли бы вообразить военные, – к успеху.

О том, чтобы внятно выразить свое мнение, не могло быть и речи. Любые споры в школе или дома были проиграны, еще не начавшись. И, конечно, все, кого мы знали или с кем поощрялось знакомство, были евреями. Как ни странно, но именно эта последняя уступка в послушании, эта полная идентификация себя как еврея и послужила тому, чтобы двери тщательно оберегаемого мирка наконец раскрылись. Наш народ убивали в Европе, тысячами каждый день. Их убийц надо было остановить. Шел 1942 год, моя страна участвовала в войне, и мне было 18. Цифры сошлись. Я был готов идти воевать.

И опять требовалось послушание. Жди, пока тебя призовут, как призывают всех. Впервые в жизни я утверждал, что я не такой, как все. Я настаивал на том, что если пойду на фронт сейчас, то война может закончиться на один день раньше, и это будет означать тысячи спасенных еврейских жизней. На этот аргумент не нашлось ответа. Я победил и уехал на войну. Эта победа помогла мне обнаружить в себе нечто новое. Если я действительно верю в то, что хочу сделать, нельзя молчать, кусая губы. Нужно разжать эти губы и объявить о своей позиции. Эта победа помогла мне обнаружить и еще кое-что. Реальный мир находился за пределами гетто, и я был в этом мире чужестранцем.

Я оказался среди сотен молодых людей, одетых так же, как и я, но чем-то от меня отличавшихся, мне даже трудно было определить, чем. Скорее всего, дело было в имени и фамилии. Моя фамилия была иной, и это делало и меня иным. Куда бы мы ни отправлялись в первые месяцы, нас просили назвать свое имя. Имя, данное при крещении. У меня такого не было. И имя, и фамилия у меня были еврейские. И поскольку мы все время слышали имена друг друга во время переклички, различие в их звучании было слышно снова и снова. Когда вас выкликали, вы должны были назвать свое имя и инициал второго имени. У меня не было никакого инициала. Наверное, нужно было его придумать, но кто знал? У военных, как всегда, нашлось решение. Мне следовало называть свое имя, а затем буквы ММ1 (по пиаа1е ш1<ла1 – нет среднего инициала). И вскоре Ирвинг Эн-Эм-Ай превратился в «Ирвинг-эне-ми» – Ирвинг-враг. А так как в результате слишком бережного воспитания человек загораживается от проявлений неуважения вместо того, чтобы научиться отличать важное от незначительного, я не умел не обращать на какие-то вещи внимания.

Некоторые неприятности я сам на себя навлекал. В первую же пятницу вечер отдыха солдат оказался совсем не похож на вечер отдыха. Мы все должны были на четвереньках отскребать пол барака. Одного взгляда на въевшуюся грязь было достаточно, чтобы я засомневался в правильности нашего метода. Собрав по доллару с человека, я отправился в город и купил электрическую циклевочную машину с металлической щеткой. Была определена смена в 10 минут (время строго контролировалось следующим по очереди), и не успели мы оглянуться, как пол был весь белый. Закончив работу задолго до отведенного нам срока, мы занялись тем, чем обычно занимаются солдаты, когда им нечего делать. Дежурный офицер, заметив отсутствие активности, зашел проверить обстановку. Он взглянул на пол и спросил, кто все это организовал. Я сделал шаг вперед за медалью, но вместо нее получил ценную информацию. Им не нужен был чистый пол. Им нужно было повиновение. Я также узнал, сколько кастрюль нужно отчистить для того, чтобы накормить две сотни голодных бойцов. Меня поразило то, что в армии никто не заинтересован в повышении эффективности труда.

В поезде, который вез нас через всю страну на учебную базу в Керне (штат Юта), я обнаружил, что в Америке есть люди, которые действительно ненавидят евреев и не стесняются об этом говорить. Мы сидели вчетвером в купе, болтали, читали, смотрели в окно на Великие западные равнины, которые мы видели впервые в жизни, и на маленькие города. Мимо нас прошел кондуктор, как раз когда мы проезжали кладбище, и ни с того, ни с сего произнес:

«А, кладбище. Все хорошие евреи на кладбище». Он сказал только это. И пошел дальше. Его слова были сокрушительным ударом. Сначала я даже не мог поверить, что слышал то, что слышал. Я взглянул на лица троих остальных, но они ничего не выражали. Слышали ли они то, что слышал я? Может, они уже привыкли к такому и думали, что это в порядке вещей? Ждали ли от меня какой-то реакции? Как я должен был отреагировать?

Я вышел на площадку между вагонами и стоял там, пытаясь научиться курить и прийти в себя, физически и эмоционально. Я знал, что не должен позволить такому произойти снова. Но просто ответить на оскорбление было бы недостаточно. Я должен был занять, как говорят сегодня, активную позицию. Армия, возможно, отвечала за меня, но я сам отвечал за свою жизнь. Я или был евреем или не был им. Я им был. Именно по этой причине я попал сюда. Я был готов рисковать жизнью, отстаивая право быть тем, кем я был. С этого момента я решил открыто объявить свою позицию. Люди умирали за то, что они евреи, в моем же случае это буквально спасло мне жизнь.

Началось с того, что я настоял на своем праве получить увольнительную на праздники, с тем чтобы поехать домой на еврейский Новый год. Это значило, что я должен был ехать из Гриннела в штате Айова – городка на среднем западе, где в то время находилась наша база, – в Нью-Йорк, что само по себе было весьма проблематично, учитывая переполненные поезда и постоянно меняющийся без предупреждения график движения военного транспорта. Но основным препятствием был наш старший сержант. В ответ на мою просьбу он сказал мне, что наша стоянка в Гриннеле была временной – Гриннел был площадкой для сбора войск перед их перераспределением. Наша часть должна была вскоре отправляться дальше. Моя поездка в отпуск в такое время сорвала бы общую организацию работы. Если бы я настаивал на своем, мне бы пришлось за это расплачиваться. Он был в чем-то прав.

Но я все равно съездил домой. Бараки были пусты, когда я вернулся. Вся часть была переведена под Нью-Йорк, а мне был оставлен приказ следовать в Гранд Форкс (штат Северная Дакота), американский эквивалент Новосибирска. Меня выгнали из-за моего поведения. Плохие новости. Все остальные уехали туда, где находились мои родственники и моя девушка, а я направлялся Бог знает куда. Но Он знал, куда, и в этом состояла вторая половина истории. Часть, из которой я был изгнан, вошла в 106-ю пехотную дивизию, которая оказалась на пути немцев, когда они неожиданно пошли в контратаку через Арденны в злосчастном декабре 1944 года. Вся дивизия, известная впоследствии под названием «голодные и больные», была уничтожена в считанные часы во время исторической «Битвы у вершины». Я был в другом месте.

Другим местом было десантное судно, переправлявшее через Ла-Манш морскую пехоту (я служил радистом 66-й дивизии морской пехоты), чтобы укрепить нашу разваливающуюся линию фронта и сдержать прорыв немцев. Мы не успели. Пока я замерзал на открытой палубе и стучал зубами так, что прокусил себе нижнюю губу, Ангел господний вне расписания смазал дверной косяк нашего судна кровью пасхального агнца. Смерть снова прошла мимо меня.* Мощный взрыв и вспышка вдали были приветствием Франции от немецкой подводной лодки. Целью был наш головной транспортный корабль «Леопольдвилль». Когда ударила торпеда, фламандские офицеры и команда покинули корабль – и своих пассажиров. Около девятисот человек утонули в ледяной воде. Мой Бог – и мое десантное судно – доставили меня на берег, замерзшего, больного от качки, промокшего, но живого.

Однажды ночью, когда мы были в дозоре в нормандском лесу, я опять оказался на волосок от смерти. Мы залегли в грязь, пережидая вспышку сигнальных огней противника. Приказ был сосредоточить взгляд на том, кто впереди, и не двигаться, пока он не начнет двигаться. Прошло довольно много времени, я подполз к человеку, лежавшему впереди, похлопал его по плечу – и обнаружил, что хлопаю камень размером с человека. А поскольку я был замыкающим «салагой», сзади не было никого, кто бы мне сообщил, что мы идем дальше. Я был абсолютно один на вражеской территории.

Сначала я нашел что-то вроде тропинки, по которой мог уйти мой отряд, но следы были путаные. Похоже, обе стороны высылали разведку в ту ночь. Что было еще хуже, занимался рассвет. По мере того, как местность становилась видимой, становился видимым и я. А хуже всего было то, что я, будучи городским мальчиком, не имел ни малейшего представления о том, с какой стороны дерева растет мох, и шансы, что я определю стороны света в серое туманное утро, были не менее туманны.

Страх. Не цепенящий, из-за которого, судя по названию, жертва замирает, не может двигаться и чуть ли не лишается чувств. Этот страх был отнюдь не цепенящим. Этот страх командовал: «Вперед!». Были задействованы все кончики нервов – они сообщали мне обо всем, что меня окружало. Разум мой был придавлен тоннами паники, а тело крутилось на вертушке противоречий. Я был от стальной каски до солдатских сапог упакован в сукно цвета хаки и укомплектован длинной шинелью, поясным ремнем с боеприпасами и шанцевым инструментом и рацией SCR235 весом 35 фунтов за спиной. Но несмотря на это, я чувствовал себя голым, обнаженным, ощущая холод каждым суставом. В то же время пот лил из-под каски и скатывался крупными каплями под очки. В кишечнике начались позывы, хотя я не ел уже двенадцать часов. Сердце билось так громко, что удивительно было, что никто кроме меня его не слышит. Возможно, слышно было также, как я шумно вдыхаю воздух, вдруг сообразив, что какое-то время вообще не дышал.

Чего я до сих пор никак не могу вспомнить, это как я наконец выбрал, куда идти. Мне нужно было двигаться, и я пошел, молясь, чтобы не напороться на позиции немцев. Поскольку в лесу невозможно идти по прямой из-за того, что деревья, валуны и разнообразные подозрительные искусственные объекты загораживают путь, у меня ушло, наверное, целых полчаса на то, чтобы совершить безнадежный круг и вернуться к отправной точке. Тянулись самые длинные часы в истории – в моей истории, по крайней мере. И наконец, вот она! Дорога! Не то чтобы настоящая дорога – грязная и узкая – но это была лучшая дорога из всех, что я когда-либо видел. Потому что навстречу мне ехал американский джип, и за рулем сидел мой приятель. У меня не было времени поблагодарить Бога. Приятель сделал разворот на площадке шириной не больше, чем сам джип, и проорал только одно слово: «Влезай!». Этого было достаточно.

(Спустя годы – пятьдесят лет – я отыскал его и спросил, какого черта он тогда делал на той дороге, рискуя головой. Он не помнил.)

В другой раз ночью, когда я возвращался из дозора, в меня стреляли в упор нервные часовые, но почему-то промахнулись. Засыпая во время инструктажа, я опустил голову на дуло своего карабина, и вдруг меня резко толкнул стоявший рядом солдат, показывая, что предохранитель снят! Не иначе, какая-то высшая сила (более эффективная, чем моя) спасала меня снова и снова.

Большинство американских детей были «убийцами» с тех пор, как подросли настолько, чтобы играть в ковбоев и индейцев или полицейских и воров. «Бах-бах, ты убит!» – кричали мы друг другу, бегая кругами, и каждый хлопал себя по бедрам, как бы подгоняя верного коня. Оружие? Вытянуть указательный палец и поднять большой. Боеприпасы? Воображаемые. «Убит»? Временно, так как каждый из нас по очереди становился то победителем, то побежденным.

Представление о том, что мертвые могут вернуться к жизни, должно быть, возникло у нас из фильмов, которые мы смотрели в то время. Герои-ковбои с роскошными револьверами никогда не исчезали. У тех, в кого «попадали», не было видно ни крови, ни ран. Все это было игрой. Но в Нормандии игра закончилась, убивали по-настоящему. А раны были еще более реальными. Я помню, как думал о том, что лучше быстрая смерть, чем уродующая или калечащая рана.

Сражения тоже не были похожи на те, что мы видели в кино. По крайней мере, в пехоте. Мы выходили на врагов или враги выходили на нас. Даже не думайте о том, чтобы прицелиться, потому что во французском лесу на расстоянии пятидесяти ярдов все очертания расплываются. Направьте оружие в сторону противника и ложитесь на то, что называется «огневой точкой». Продолжайте в том же духе, пока не получите подкрепление в точке контакта с противниками и они не отступят. (Или, хотя об этом обычно не говорилось, пока они не получат подкрепление и мы не отступим.) Так или иначе, все заканчивалось в какие-то минуты.

Что касается меня, я считал, что мы убиваем нацистов – безликие цели, лишенные какой-либо индивидуальности. Потом я впервые увидел мертвого немецкого солдата. Мы в то время никуда не шли, а просто занимали свои позиции, так что у меня было время разобраться, на что же я такое смотрю. Он лежал на обочине дороги. На спине, широко раскинув руки. Издали казалось, что человек прилег отдохнуть после длинного перехода. Подойдя поближе, я увидел, что его короткий сон вечен. Еще я увидел, что его обыскали. Разведка? Мародеры? Возле него валялась фотография женщины и маленького мальчика. Жена? Ребенок?

Моей первой реакцией было: «Хорошо. Одним врагом меньше». Но пока я шел, появилось другое чувство. Мертвый и я не были лично связаны, и все же я получил сокровенную информацию, которой не обладали даже его близкие. Я знал, что он умер. Они не знали этого. Может, та женщина в этот самый момент вязала ему пару теплых носков на предстоящую зиму? Может, тот мальчик пыхтел над карандашом и бумагой, сочиняя ему письмо? Безликий враг вдруг приобрел человеческое лицо. Я уже по-другому относился к убийству.

Потом мы гнали немцев по всей Нормандии, части Бретани, по всей Франции до Кобленца в Германии. Я увидел то зло, которое этот человек и другие, подобные ему, оставили за собой. Мертвые деревни, жители, выходящие из леса и медленно двигающиеся к кучам мусора за нашей походной кухней. Позднее, в лагерях, скелеты – двигающиеся и застывшие. Хоть это и не было сведением личных счетов, только убивая, я мог положить этому конец. Кроме того, не все мои враги носили немецкую форму.

Например, я был готов убить своего командира отряда – я буду называть его Дюком, – который дал мне ясно понять, что ненавидит евреев и, в частности, меня. Если бы не эта еврейская война, напоминал он мне при каждом удобном случае, он бы сидел дома в Сэнт-Луисе вместо того, чтобы отмораживать себе задницу на поле в Нормандии. В результате, начиная еще с того времени, когда мы были в США, он оскорблял меня самыми изощренными способами, какие только мог выдумать. И я ничего не мог с этим поделать – пока мы не оказались во Франции. Здесь, в отличие от США и Англии, нам позволили самим хранить патроны. По идее, мы должны были их израсходовать.

Когда Дюк снова, в который раз, поставил меня на ночной дозор после особенно тяжелого дня и, как обычно, подкрался комне перед рассветом, надеясь поймать спящим и «поджарить мою кошерную задницу», я произнес речь, которую готовил в течение нескольких недель. Тихим голосом, глядя за линию фронта в сторону противника, я объяснил ему без всяких эмоций, что намереваюсь застрелить его при первой возможности. Как-нибудь ночью он пойдет к отхожей канавке, которую заставил меня вырыть, или попробует поймать меня спящим на посту – и я просто нажму на курок.

Я был готов к последовавшему саркастическому ответу, что, мол, вряд ли я стану рисковать своей жизнью ради того, чтобы отнять его жизнь. Я напомнил ему о том, что произошло, когда, возвращаясь из дозора, мы попали под «дружеский огонь» своих. Были убитые и раненые. Никаких дисциплинарных мер против тех, кто стрелял, не приняли. Кто бы не погорячился в ясную лунную ночь, когда кажется, что каждая тень движется на тебя?

Это его убедило. Помогло то, что он был трусом и очень заботился о том, чтобы остаться в живых. В отличие от нас, добровольно вызывавшихся в разведку, чтобы быть лицом к лицу с противником, он считал, что в результате нашей «игры на публику» остальным будет только хуже. Проще говоря, как наш командир он должен был тоже вызываться добровольно, но делать этого отнюдь не собирался.

Мне не пришлось его убивать. С этих пор я получал наряды только по справедливости. Но я его опозорил, что было еще лучше. Мы стояли тогда во французском замке, который, несмотря на щели после обстрелов, давал нам возможность спать в четырех стенах. У нас даже был камин, в котором мы жгли доски от хозяйского забора, чтобы согреться. Наш отряд – отделение связи со штабом – был размещен в одной из башен, чтобы наша полевая рация работала в максимальном диапазоне и наблюдатели имели возможность обозревать окрестности. Это значило, что Дюку предстоял длинный путь к нужнику, и в мое дежурство он вовсе не был уверен, что вернется живым. Поэтому он решил пользоваться большой консервной банкой в качестве ночного горшка.

Вернувшись с дежурства и увидев эту банку, я не смог удержаться от смеха. Это доконало его. Он приказал мне вынести свою мочу вниз по узкой винтовой лестнице и вылить ее на улице. Это был приказ. Я вынужден был подчиниться. Осторожно спускаясь по стертым каменным ступеням, стараясь не пролить ни капли, я не видел, что шел мимо комнаты нашего капитана. Но его сержант меня заметил. «Куда это ты несешь бензин?!». Громкий окрик заставил меня остановиться. Последовала лекция о том, что нехорошо красть бензин для личного пользования. Он, видимо, думал, что я иду не вниз по лестнице, а вверх. (Все знали, что я налаживал керосинку для приготовления омлета, когда мне удавалось добыть немного яиц и лука. И все знали, что этот сержант был «шестеркой», то есть сохранял свою должность благодаря тому, что эксплуатировал нас для своего хозяина.) Закончив свою лекцию предложением держать язык за зубами, он протянул руку за банкой. У капитана тоже были какие-то приборы, работающие на бензине. Держа язык за зубами, я протянул ему банку.

Говорил ли я, что никогда не обладал способностями к естественным наукам? Если бы вы спросили меня до этого случая, что было бы, если бы кто-нибудь попытался разжечь огонь с помощью смеси бензина с мочой, я бы даже предположить ничего не мог. Но теперь я с уверенностью могу сказать, что начинается форменное светопреставление. Сержант по просьбе капитана зажег лампу, и на него пришелся основной удар капитанской ярости. Затем настала моя очередь. Вонь в комнате стояла невыносимая, клубы едкого дыма струились по стропилам, я с трудом сдерживал истерический смех – в общем, я решил поскорее закончить допрос и сознаться. Я не крал банку. Мне дал ее Дюк.

Мы оба остались в живых. Ни разу до конца войны я не получал от него 'прямого приказа.

Я прошел войну без единого шрама, и сейчас, спустя много лет, могу сказать, что, не считая зубов, разрушенных армией дантистов, у меня золотое здоровье. Поэтому каждый раз, когда я в Субботу благословляю халу и жую свежий хлеб, я знаю, кого благодарить и за что.

 

 



* Игра слов. Passover, еврейская пасха, в буквальном переводе означает «пройти мимо». По Библии, Господь в первую пасхальную ночь прошел мимо домов сынов Израилевых в Египте (дверные косяки этих домов были помазаны кровью жертвенных агнцев), когда поражал египтян во время десятой казни (Книга исхода, гл. 12) – прим. перев.

Сайт управляется системой uCoz