<<<
На титульный |
|
|
|
Ида
ШТУТИНА СТРАХ СИЛЬНЕЕ ГОЛОДА И БОМБЕЖЕК... |
Мнe было девять лет, когда прекрасным солнечным утром 22 июня 1941 года началась война. У нас были дачные хлопоты: накануне, в субботу, мы уложили и упаковали все вещи, а утром папа поехал на завод за машиной. Радио, как всегда, было включено. Объявили, что в 12 часов будет выступать Молотов. Но тут приехал папа без машины и с порога: «Ривочка, это же война!» 3 июля папа ушел добровольцем на фронт. А у нас с мамой и бабушкой начались бесконечные мытарства: сначала пытались эвакуироваться все, потом вывезти одну меня (со школой). А в сентябре началась блокада. Сначала она не казалась очень страшной. Шли занятия в школе: в бомбоубежище были расставлены парты, там было светло, уютно, безопасно. Но вскоре все изменилось. Жестокие холода. Вечно сосущий голод. Бомбежки. Занятия в школе прекратились. Шесть человек (пять девочек и мальчик) продолжали заниматься в квартире нашей учительницы Евдокии Евстратьевны. Очень мерзли руки — особенно трудно было писать. Но все-таки мы ходили в нашу <школу», несмотря на жуткие морозы и страшные трупы, лежавшие на улицах. Навсегда запомнила слова Евдокии Евстратьевны: «Доживете вы до хороших времен. У вас будет много хлеба. Помните: никогда не выбрасывайте крошки. Птичкам скормите лучше». По-моему, мы тогда думали все одинаково: «Какие птички?! Сами съедим!» Из длинного ряда однообразно трудных мучительных дней первой блокадной зимы в памяти выделяются два. Первый связан с неожиданной весточкой от папы. Он был в Ленинграде, лежал в госпитале после ранения на Невской Дубровке и просил соседку сообщить наш адрес (он считал, что нам удалось выехать). Мы с мамой отправились к нему в госпиталь на Васильевский остров, во Дворец культуры им. Кирова. Мы шли туда, как мне казалось, через весь город: по длиннющему Тучкову мосту, длинному-длинному Среднему проспекту. Встреча была какой-то нерадостной. Я в папе не узнавала папу. Он был бледный, худой и совсем не улыбался. А мама плакала. Потом был путь назад, домой, к больной бабушке. Другой день — 22 февраля 1942 года, когда мама (котораньше говорила, что у меня скоро будет братик или сестричка) почувствовала схватки. Соседка Агния Ивановна с моей помощью повезла маму на санках в роддом. Там врачи в зимних пальто, поверх которых были надеты белые халаты, приняли маму. А на следующий день ее с братиком опять же на санках привезли домой. По этому случаю мы истопили «буржуйку». В комнате стало и, как это ни странно, даже празднично. Братик выжил! Его мама выкормила грудью. Каким-то чудом у нее не пропало молоко! Кроме того, нам в детской консультации выписывали по четыре двухсотграммовых «рожка» соевого молока. Я каждый день ходила за ними и очень крепко держала: бояла что кто-нибудь выхватит. 30 марта 1942 года умерла бабушка. Я с запиской от мамы пошла к ее сестре, служившей военврачом в госпитале на Большой Посадской. Ей дали увольнительную. И она отвезла бабушку на Серафимовское кладбище. Там прямо с санок ее положили в братскую могилу. Все эти блокадные дни сильнее голода, холода и бомбежек был страх, который съедал нас изнутри, страх, что немцы вот-вот войдут в город. Мы тогда не знали о массовом истреблении евреев, но что нас не будут считать людьми, изолируют, будут как-то унижать — это мы знали хотя бы по довоенному фильму «Профессор Мамлок». Когда сдали Керчь, Феодосию, особенно Севастополь (говорили, что он тоже осажден и «героически держится»), мне уже виделись немецкие мотоциклисты на нашей улице. И я знала, что соседи сразу же выдадут нас немцам. Кроме одной — Агнии Ивановны, живой до сих пор — она, наверное, даже спрятала бы нас. А в мае увеличили хлебную норму по карточкам, стало тепло. Возобновились занятия в школе. Я пошла в третий класс. В общем, стало ясно, что Ленинград выстоял, мы выстояли и что немцы в город не войдут. |