С. С. Аверинцев

 

Филолог Сергей Сергеевич Аверинцев

 

 

Филология (Родительское собрание. 2004. №2)

 

Страна праздновала День защитника отечества и не знала, что в неблизком и нерусском городе Вене умер один из самых могучих ее защитников, лучший из лучших ее сынов, гениальный филолог Сергей Сергеевич Аверинцев.
Он защищал самое главное – культуру, и не только российскую, а и мировую; и потому именно был (и остается) защитником России, что русский язык и русский ум ввел в планетарный контекст, продемонстрировав ту самую всемирную отзывчивость русского человека, о которой некогда говорил Достоевский.

Страна не знала... Страна мало что знала о нем и тогда, когда сердце его еще билось и мысль гения обнимала необъятное. Но для тех, кто жил в культуре, само его существование на свете было поддержкой и стимулом для собственных изысканий, освященных Истиной и не тронутых порчей корыстного интереса или притязаний на высокое место в ученом мире.


Но умер ли он на самом деле? Неподвижным стало тело – что же случилось?

Остановилось сердце, перестал работать мозг... не верится, обидно до острого комка в горле, до дрожания губ и непроизвольных слез... Но в душах тех, кто знал и любил его, он вдруг сделался еще более близким и необходимым, стал еще живее. И так будет дальше, по экспоненте, отныне и во веки веков. Ибо личности его определена жизнь вечная.
...........................................................................
Он удостоился справочной статьи самого Алексея Федоровича Лосева, патриарха гуманитарных наук в ХХ веке, – в Краткой Литературной Энциклопедии. Вот эта статья (всегда интересно, что и как пишет один гений о другом):

«АВЕРИНЦЕВ, Сергей Сергеевич (р.10. XII. 1937, Москва) – рус. сов. литературовед, переводчик. В 1961 окончил филологич. ф-т МГУ. Работы А. по истории позднеантичной и ср.-век. лит-ры написаны с особым интересом к противоречивой динамике перехода от античности к средневековью, к поэтике «сдвинутого слова» как ответу на обществ. сдвиг, к взаимопроникновению ближневосточной и греческой культурных традиций в эллинистич. и визант. эпохи; каждый символ античной и ср.-век. культуры рассматривается в перспективе совр. духовной ориентации, постигается внутри «ситуации диалога» исследователя с его создателем; лит. слово истолковывается как человеческий «жест», а стиль – как жизненная «установка». А. акцентирует в составе гуманитарного знания момент «человеческого понимания» (см. ст. Филология), не сводимого ни к субъективно-эстетич. вчувствованию, ни к рационалистич. исчислению (отсюда воздействие А. Лосева, М. Бахтина, Д. Лихачева). Др. цикл работ А. – о зап. философии культуры 20 в. (К.Г. Юнг, О. Шпенглер, К. Ясперс и др.). А. принадлежат стихотв. и прозаич. переводы: «Книги Иова», Платона, Каллимаха, Плутарха, писателей средневековья, нем. Авторов 19-20 вв. (Гёльдерлина, Тракля, Хессе). Автор серии статей о христ. Теологии для «Философской энциклопедии».

***
Одна из ранних и ярких работ Аверинцева – статья «Филология» в 7 томе КЛЭ. Публикуем её с необходимыми изменениями, поскольку текст энциклопедической статьи отличается от «нормального» дискурсивного текста.

ФИЛОЛОГИЯ (греч. (ΦΪΛΟΛΟΓΊΑ, букв. – любовь к слову) – содружество гуманитарных дисциплин, изучающих историю и выясняющих сущность духовной культуры человечества через языковый и стилистический анализ письменных текстов. Текст во всей совокупности своих внутренних аспектов и внешних связей – та исходная реальность, которая дана филологии и существенна для нее. Ограничив себя текстом, сосредоточившись на нем, создавая к нему служебный «комментарий» (который есть наиболее древняя и классическая форма филологического труда, прототип всех иных его форм) и в этих «примечаниях» силясь «приметить» все больше и больше не примечаемого поверхностным взглядом, филология лишь ценой такого самоограничения обретает право и обязанность последовательно вбирать в свой кругозор «всю ширину и глубину человеческого бытия, прежде всего бытия духовного» (U s e-n e r Н., Philologie und Goschichtswissenschaft, в кн.: «Vortrage und Aufsatze», Lpz. – В., 1907, S. 26). Ей принадлежит весь человеческий мир, но мир, организованный вокруг текста и увиденный через текст. Итак, внутренняя структура филологии с самого начала оказывается двуполярной. На одном полюсе – скромнейшая служба «при» тексте, беседа с ним наедине, пристальная «согбенность» над текстом, рассматривание текста с самой близкой дистанции, не допускающее отхода от его конкретности; на другом полюсе – универсальность, пределы которой невозможно установить заранее. Эта черта филологии наиболее наивно и наглядно реализовалась между эпохой Возрождения и серединой 19 в. в традиционной фигуре филолога (чаще всего филолога-классика, т. e. специалиста по античным текстам), совмещавшего в себе лингвиста, литературного критика, историка гражданских учреждений, быта, нравов и культуры и знатока других гуманитарных, а при случае даже естественных наук. Такой филолог обязывался знать в самом буквальном смысле слова всё – коль скоро всё в принципе может потребоваться для прояснения того или иного текста. Рост специализации научных знаний сделал этот тип филолога невозможным, однако не мог изменить коренную сущность филологии. Универсализм филологии сохраняет свою силу и поныне, хотя уже не на поверхности, а в осложненном и неявном виде. Таким образом, не следует смешивать два вопроса: прагматический вопрос о неизбежной дифференциации лингвистических, литературоведческих, исторических и других дисциплин, вышедших из лона некогда единой историко-филологической науки, и принципиальный вопрос о существенном единстве филологии как особого способа подходить к написанному слову. Если филология уже не представляет собой партикулярную «науку» со своим специфическим предметом, достаточно четко отграниченным от предметов истории, истории культуры, языкознания или литературоведения, то еще менее она может быть описана как простой конгломерат рабочих приемов и навыков, применяемых историком, лингвистом и литературоведом и лишь по традиции объединяемых термином «филология». Правильнее видеть в филологии широкую, но внутренне единую и самозаконную форму знания, которая определяется не столько границами своего предмета, сколько специфическим подходом к нему.
Нет оснований считать конститутивные принципы филологии «преодоленными» или обреченными подчиниться какой-либо чуждой им мере. Однако нельзя не видеть, что эти принципы вступили с определенными жизненными и умственными тенденциями новейшего времени в весьма сложные отношения, исход которых не может быть предсказан заранее. Здесь следует особо отметить три момента.
Во-первых, моральной основой филологического труда от самого рождения филологии всегда была вера в безусловную значимость традиции, запечатлевшейся в определенной группе текстов: в этих текстах искали источник всего святого и благородного, всякой духовной ориентации, а потому ради служения при них не жаль было отдать целую жизнь. Для религиозной веры христианских ученых эту роль играли тексты Библии обоих Заветов, для мирской веры гуманистов Возрождения и их наследников (вплоть до «неогуманистов» винкельмановско-гётевской эпохи) – тексты классической античности. Шла ли речь о божественном откровении или человеческом культурном предании – самая общая структура отношения к написанному слову оставалась той же. Старый филолог носил в себе нечто от благочестивого «книжника», не просто рассматривающего текст, но как бы переселившегося душой «вовнутрь» текста; эта духовная позиция «пребывания внутри», которая не только не тождественна, но прямо противоположна романтическому энтузиазму любования, существенно определила «темперамент» филологии, упомянутую выше противопоказанность для филологии схематизирующего и округляющего «взгляда издали». Между тем современный человек уже не может (даже когда хочет) с прежней безусловностью и наивностью применить к своему бытию меру, заданную какими бы то ни было чтимыми древними текстами. Да и сама филология, расширив в ходе научного прогресса свой (экстенсивный) кругозор и став более демократичной, должна была отказаться от выделения особо привилегированных текстов и распространить свой интерес в принципе на все доступные изучению тексты: теперь классическая филология делит свое право на существование не с библейской philologia sacra («священной» филологией), как прежде, но с таким количеством разновидностей филологии, которое соответствует количеству языково-письменных регионов мира. Таково положительное и необратимое следствие научного (и не только научного) развития. Очевидно, однако, что когда сфера «интересного», «важного» и «ценного» неимоверно расширяется, это должно быть окуплено утратой интимности отношения к предмету: интересное уже не так интересно и главное, важное, уже не так важно. Например, наследие античности перестает быть домом предков, в котором живут потомки, но включается в длинный ряд других таких же «наследий», а ряд в целом, очевидно, удобнее обозревать издали. Филолог наших дней может явить не меньше интеллектуальной любознательности, чем его старинный собрат, а его способность к обостренному «любованию» может быть гораздо большей, но ему уже не дано так просто и непринужденно «войти вовнутрь». Конечно, такие тексты, как творения Данте – для итальянцев, И. В. Гёте – для немцев,
А. С. Пушкина – для русских, отчасти сохраняют ранг «Писания» с большой буквы, универсального жизненного символа, так что в определённых случаях отношение к тексту изменилось меньше, чем может показаться; и все же несомненно, что филология, как содержательная целостность, претерпевает реальный кризис.
Во-вторых, для нашего времени характерны устремления к так называемой формализации гуманитарного знания по образу и подобию математического и надежды на то, что подобное преобразование не оставит места для произвола и субъективности в самом анализе, а результаты анализа сделаются логически принудительными и адекватно сообщимыми. Но в традиционной структуре филологии, при всей строгости ее приемов, при всей несентиментальности, деловитости и здоровой сухости окружающей ее эмоциональной атмосферы, присутствует нечто, упорно сопротивляющееся подобным устремлениям. Речь идет даже не об интуиции, а о том, что прежде называлось житейской мудростью, здравым смыслом, знанием людей и без чего невозможно то искусство понимать сказанное и написанное, каковым является филология. Житейское умение разбираться в людях представляет собой форму знания, достаточно инородную по отношению к тому, что обычно называется научностью; неустранимость этого элемента из состава филологии придает последней (как и всем собственно гуманитарным типам анализа) весьма своеобычную и по видимости архаическую физиономию. Точные методы (в «математическом» смысле этого слова) возможны, строго говоря, лишь в сугубо периферийных областях филологии и не затрагивают ее сущности. Филология едва ли станет когда-нибудь «точной наукой» – в этом ее слабость, которая не может быть раз и навсегда устранена с пути хитроумным методологическим изобретением, но которую приходится вновь и вновь перебарывать напряжением интеллектуальной воли; в этом же ее сила и гордость. Не должно быть и речи о том, что филолог будто бы имеет «право на субъективность», то есть право на любование своей субъективностью, на культивирование субъективности. Но он не может заранее оградить себя от опасности произвола надежной стеной точных методов, ему приходится встречать эту опасность лицом к лицу и преодолевать ее вновь и вновь.
В-третьих, едва ли не самые заманчивые (ибо наименее использованные) возможности познания в наше время связаны с проникновением в сферы «макроструктур» и «микроструктур». Эти возможности существуют и для гуманитарных наук: на одном полюсе – широкие глобальные схемы, на другом – выделение элементарнейших единиц значений и смысла. Но традиционная архитектоника филологии, ориентированная на реальность целостного текста и тем самым как бы на «человеческие пропорции» (как античная архитектура была ориентирована на пропорции человеческого тела), сопротивляется таким тенденциям, сколь бы плодотворны они ни были.
Ясно одно: до тех пор, пока филология будет нужна, она будет нужна постольку, поскольку останется верна своей сущности. Ее строгость состоит не в искусственной точности математизированного мыслительного аппарата, но в постоянном нравственно-интеллектуальном усилии, преодолевающем произвол и высвобождающем возможности человеческого понимания. Одна из главных задач человека – понять другого человека, не превращая его ни в поддающуюся «исчислению» вещь, ни в отражение собственных эмоций. Эта задача стоит перед каждым отдельным человеком, но также перед каждой эпохой, перед всем человечеством. Филология есть служба понимания и помогает выполнению этой задачи.
Исторический очерк. Филология сопровождала культурного человека не везде и не всегда. В отличие от медицины, юриспруденции или астрономии, она обслуживает не житейские нужды и не потребности культа, но интеллектуальную «роскошь» самопознания культуры (для чего необходимо, чтобы культура достаточно четко обособила свою идею от всего бытового и культового). Поэтому без филологии можно долго обходиться, и ее рождение надолго запаздывает сравнительно с рождением письменной цивилизации; когда же она, наконец, возникает, это событие само по себе есть показатель не только уровня культуры, но также ее типа и склада. Возможна высокоразвитая культура, либо вовсе не знающая филологии в собственном смысле слова (Древний Египет, Месопотамия, вообще «библейский» круг), либо отводящая филологии чрезвычайно скромное и служебное место (эпоха великих схоластов западноевропейского средневековья). Напротив, уже в древности как Индия, так и Греция независимо друг от друга создают и разрабатывают филологию; и если как раз в этих двух странах философия была впервые приведена к своим строгим «категориальным» формам и гносеологическая проблема была открыта как таковая, это совпадение далеко не случайно. В самом деле, филология как научная рефлексия над языком и литературой представляет собой определенное соответствие философской теории познания: люди начинают мыслить о речи примерно тогда же, когда они начинают мыслить о мышлении, и притом по тем же внутренним побуждениям. Делает ли мысль своим предметом себя самое или свою собственную словесную плоть, в обоих случаях за таким событием стоит выход мыслящего из наивно-непосредственного отношения к своей духовной жизни, переход к «подглядыванию» за собой, к разделению себя на субъект и объект интеллектуального созерцания. Данность речевого «универсума», отовсюду обступающая человека с тех пор, как он стал человеком, внезапно перестает быть само собой разумеющейся, расчленяется на части («части речи»), получает названия (знаменитая ситуация мольеровского Журдена, узнавшего, что он говорит прозой!). Понятно поэтому, что у софистов Древней Греции занятия логикой и гносеологией, с одной стороны, и теорией языка и стиля – с другой, шли рука об руку и составляли две стороны одного и того же умственного движения. Позднее двуединство философии и филологии распалось, и возникла почва для конфликтов между философской волей к абстракции и конкретностью филологии (например, вражда Эразма Роттердамского к схоластике – это не только неприязнь вольнодумца к клерикальному доктринерству, но еще и отвращение убежденного филолога к отвлеченной логистической проблематике, которая кажется ему недостаточно человечной и «гуманитарной»; ср. также уничижительный отзыв Г. В. Ф. Гегеля о филологии). И все же едва ли случайно, что высшие подъемы филологии обычно следовали за великими эпохами гносеологической мысли (расцвет филологии в эллинистическом мире после Аристотеля, в Европе 17 в. – после Р. Декарта, в Германии 19 в. – после И. Канта).
Индийская филология, давшая великих грамматистов Панини (приблизительно 4 – 3 вв. до н. э.) и Патанджали (2 в. до н.э. ), а позднее – таких теоретиков стиля, как Бхамаха и Дандин (7 в.), в некоторых отношениях превзошла античную. Однако ее достижения оставались в Европе неизвестными вплоть до нового и новейшего времени. Поэтому традиция европейской филологии всецело восходит к греческим истокам; у ее начала стоит школьное комментирование поэм Гомера. Софистическая эпоха впервые выработала необходимый для филологических штудий социальный тип «интеллектуала», который уже вполне определенно не есть ни «мудрец», ни «книжник», ни «пророк» (греческое слово σοφίστής примерно соответствует нашему «интеллектуал» не только по своему этимологическому смыслу, но и по своим амбивалентным эмоциональным обертонам). Как раз к этому времени и литература достаточно четко осознает себя самое и обособляется от внелитературной реальности, чтобы стать объектом критики, теоретической поэтики и филологии. Среди софистов наибольшие заслуги в подготовке филологических методов принадлежат Протагору (ок. 480 – ок. 410 до н. э.), Горгию (ум. ок. 375 до н. э.) и Продику (род. ок. 460 до н. э.). Демокрит писал сочинения «О поэзии», «О Гомере, или о правильном выговоре и редких речениях», «О красоте слов», «О благозвучных и неблагозвучных звуках речи»; своей полной зрелости греческая теория литературы достигает в творчестве другого великого универсального философа – в «Поэтике» Аристотеля. С наступлением эпохи эллинизма филология отделяется от философии и переходит из рук мыслителей в руки специалистов – библиотекарей Александрии и Пергама. Эти специалисты (Аристофан Византийский, ок. 257 – 180 до н. э., Аристарх Самофракийский, ок. 217 –145 до н. э., Дидим Халкентерий, ок. 65 до н. э. – ок. 10 н. э.) работали над установлением корректного текста классических авторов (преимущественно поэтов и риторов), снабжали их сочинения словарным и реальным комментарием, занимались теорией метрики. Дионисий Фракийский (ок. 170 – ок. 90 до н. э.) окончательно оформил то самое учение о частях речи, которое поныне продолжает жить в любом школьном учебнике грамматики. Аттикистское движение 1 – 2 вв. н. э. стимулирует расцвет лексикографической работы (ономастиконы Трифона, Валерия Гарпократиона, Юлия Полидевка). В Рим греческая филология была перенесена еще Варроном.
Первый великий ученый христианства Ориген (ум. в 253) в своей работе по критике текста Библии выступает как наследник александрийской филологической традиции и одновременно как основатель библейской филологии. Христианская библиотека г. Кесареи в Палестине долго хранила его «Гексаплу», в шести параллельных колонках сопоставлявшую выправленный еврейский подлинник Библии, греческую транслитерацию этого же подлинника и четыре различных греческих перевода; значки, заимствованные из обихода античных филологов, отмечали пробелы, несоответствия и порчу текста. Эта грандиозная текстологическая работа была использована Иеронимом при его работе над латинским переводом Библии. В средние века традиции греческой филологии продолжаются в Византии, сохраняя в целом свой античный облик и то замирая, то празднуя возрождение, как во времена патриарха Фотия (ум. ок. 891 – 897) и его последователя Арефы Кесарийского (после 850 – ок. 944), возглавившего интенсивную текстологическую работу в области наследия античной прозы. Евстафий Солунский (ок. 1115 – после 1193), автор содержательных комментариев к текстам Гомера, Пиндара и Аристофана, оказавший заметное влияние на гомеровскую эксегесу в Западной Европе, «... был единственным византийским филологом предренессансной поры, не ограничивавшимся воспроизведением оригинала, но пытавшимся делать конъектуры» («История Византии», т. 2, М., 1967, с. 383). Дальнейшее расширение текстологической и комментаторской деятельности было осуществлено Димитрием Триклинием (1-я пол. 14 в.) и другими учеными палеологовской эпохи. Византийская филология достигает своего расцвета как раз к моменту падения византийского государства (1453); ее наследие приняла из рук многоученых беженцев ренессансная Италия.
Для западного средневековья филологические интересы не очень характерны. Каролингская эпоха еще дает такие типы, как аббат Серватус Лупус (ум. 862), который «в своем стремлении разыскать возможно более доброкачественные тексты даже превосходит большую часть гуманистов» (N о r -d е n Е., Die romische Literatur, Lpz., 1954, S. 136). Однако духовная структура позднего средневековья приводит к торжеству «artes» (абстрактно-формализованных систем знания) над «auctores» (непосредственным изучением классических авторов). Схоластика в эпоху своего расцвета требовала такой всеохватывающей интеллектуальной страсти, рядом с которой просто не оставалось места для филологии. Лишь в момент кризиса средневекового мировоззрения в 14 в. на смену этой страсти пришел энтузиазм филологии Петрарки перед текстами Цицерона и Вергилия. Важно понять, что именно изменилось. Средневековье по-своему знало и по-своему любило античность, но эти знание и любовь были неблагоприятного для филологии свойства. Для Фомы Аквинского и для любого схоласта было важно содержание мысли Платона и Аристотеля, взятое как бы безотносительно к помыслившему эту мысль, вне условий места и времени, даже вне языковой оболочки (недаром художники того времени изображают античных мыслителей в средневековом или восточном костюме). Напротив, гуманисты Возрождения рвались увидеть древний мир как целостный образ, с возможной наглядностью, чтобы пережить иллюзию переселения в этот мир; и прежде всего они хотели заговорить на языке древних, реконструировав его в яростной борьбе с инерцией средневековой латыни. Вспыхнувший интерес делал зримым то, что ранее просто не хотели увидеть. Когда Л. Балла в 1440 г. разоблачает так называемую Дарственную грамоту Константина, новой в этом была отнюдь не дерзость, с которой ученый бросал вызов папству, – средневековые идеологи гиббелинского направления кляли «Константинов дар» еще не такими словами; но если для них было важно, что грамота (юридически и богословски) неправильна, для Баллы важно, что она (филологически) неподлинна. «Кто слышал когда-либо, чтобы в латинском языке употреблялось слово phrygium?» («Итальянские гуманисты XV века о церкви и религии», М., 1963, с. 180). Филология укоряла устами Баллы в неподлинности всю совокупность живого религиозно-культурного предания, в частности предания языкового, и потому так грозно звучала укоризна папам, что «они произносят Simonem с кратким средним слогом, тогда как это слово следует читать с долгим средним слогом...» (там же, с. 202). Предание в целом филологически недоброкачественно, значит, «истинное» предание надо искусственно реконструировать филологическими средствами; отсюда роль филологии (Эразм Роттердамский) в подготовке Реформации. Со второй половины 16 в. на смену гуманистам приходят ученые менее разностороннего и более профессионального склада, способные превратить филологию из идеи в хорошо налаженное дело. Среди них следует отметить французов Ю. Ц. Скалигера (1484 –1558), его сына И. Ю. Скалигера (1540 – 1609), Д. Ламбина (1516 – 1572), А. Турнеба (ум. 1565), издателя илексикографа А.Этьенна (1528 или 1531 – 98) и англичанина Р. Бентли (1662 – 1742). Мы до сих пор пользуемся словарями средневековой латыни и средневекового греческого языка, созданными в 1678 – 88 Ш. Дюканжем (14-й Международный съезд византинистов в 1971 определил как задачу для будущего создание «нового Дюканжа»). В споре между мавринистами и иезуитами были выяснены критерии палеографического анализа.
Новая эпоха филологии начинается в Германии после импульса, данного «неогуманизмом» Э. Винкельмана. Снова, как во времена Возрождения, но с несравненно большей научной строгостью, ставится вопрос о целостном образе античного мира. Тот самый Ф. А. Вольф (1759 – 1824), который ввел в употребление термин «филология» как имя определенной науки (а не учености вообще), определил предмет филологии необычайно широко: «совокупность сведений и известий, которые знакомят нас с деяниями и судьбами, с политическим, научным и домашним положением греков и римлян, с их культурой, языками, искусством и науками, с нравами, религиями, национальным характером и образом мыслей – все это так, чтобы мы имели возможность дошедшие до нас их произведения основательно понимать и наслаждаться ими, проникая в их содержание и дух, представляя себе древнюю жизнь и сравнивая ее с позднейшей и сегодняшней» (Р а д ц и г С. И., Введение в классическую филологию, 1965, с. 82). Эта универсалистская программа, предусматривающая насыщение филологии историко-реальным содержанием, была осуществлена блистательной плеядой немецких филологов 19 в. (Г. Узенер, 1834 – 1905, Э. Роде, 1845 – 98, У. фон Виламовиц-Мёллендорф, 1848 – 1931, и др.), но как раз их деятельность позволила древней истории окончательно достичь самостоятельности и отделиться от филологии. Одновременно с этим единовластие «классической филологии» было отменено развитием германской филологии (братья Я. и В. Гримм, К. Лахман, 1793 – 1851), славяноведения (А. X. Востоков, В. Ганка) и других отраслей «новой филологии» (Neuphilologie), стимулированной в своем развитии романтизмом и другими идейными веяниями 19 в. Так, единство филологии как науки оказалось взорвано во всех измерениях; она осталась жить уже не как наука, но как научный принцип.

Лит.: М а н д е с М. И., О задачах филологии, «Филологическое обозрение», 1897, т. 12; П о т е б н я А.А., Из записок по теории словесности, X., 1905; е г о ж е, Мысль и язык, 5 изд., X., 1926; К о р о л ь к о в Д. Н., Реальное направление классической филологии в Германии, 2 изд., М., 1910;
3 е л и н с к и й Ф. Ф., Древний мир и мы, 3 изд., СПБ, 1911; е г о же, Филология, в кн.: Новый энциклопедический словарь, изд. Брокгауза и Эфрона, полутом 70, М., 1902; Ш п е т Г. Г., Внутренняя форма слова, М., 1927; Ж и р м у н с к и й В. М., Вопросы теории литературы, Л., 1928; Т р о н с к и й И. М., Филология классическая, в кн.: Большая Советская энциклопедия, т. 57, М., 1936; Р а д ц и г С. И., Введение в классическую филологию, М., 1965; Т ы н я н о в Ю., Проблема стихотворного языка. Статьи, М., 1965; В о е с k h А., Еncyklopädie und Methodologie der philologischen Wissenschaften, 2 Aufl., Lpz., 1886; В i r t T h., Kritik und Hermeneutik nebst Abriss des antiken Buchwesens, 3AufL, Munch., 1913; Kroll W., Gеschichte der klassischcn Philologie, 2 Aufl., В. – Lpz., 1919;
К е n t R. G., Language and philology, L., 1924; К а у s е r W., Das sprachliche Kunstwerk. Rine Einfuhrung in die Literaturwis-senschaft, 7 Aufl., Bern – u. a., 196 1; W i 1 a m о w i t z - М о е 1 l e n d o r f f U. von, Geschichte der Philologie, 3 Aufl., Lpz., 1959.

 

 


С. С. Аверинцев

 

 

Сайт управляется системой uCoz